В течение тех двух лет, что я преподавал в Гарвардской медицинской школе, мне трижды приходилось делать непростой выбор, оказавший серьезное влияние на мою карьеру. Первый раз — когда мне, тридцатишестилетиему преподавателю, предложили должность заведующего отделением психиатрии в больнице Бет-Исраэль в Бостоне. С этой должности только что ушла на пенсию Грета Бибринг, которая была одним из ведущих психоаналитиков и в свое время работала в Вене вместе с Эрнстом и Марианной Крис. Еще несколько лет назад такая должность была бы для меня пределом мечтаний. Но к 1965 году у меня на уме было совсем другое, и я решил отказаться. Дениз всячески поддерживала меня. Она выразила свое мнение очень лаконично: «Ты что, хочешь рисковать своей научной карьерой, пытаясь совместить фундаментальные исследования с клинической практикой и административными обязанностями?»
Второй, еще более принципиальный и сложный, выбор состоял в том, что я решил не становиться психоаналитиком и посвятить все свое рабочее время биологическим исследованиям. Я понял, что не смогу успешно совмещать фундаментальные исследования с клинической практикой по психоанализу, на что надеялся ранее. Одна из проблем, с которыми я постоянно сталкивался, работая в сфере академической психиатрии, состояла в том, что молодые врачи вроде меня берут на себя намного больше, чем в состоянии делать эффективно, и со временем проблема только усугубляется. Я решил, что не могу и не буду так поступать.
И наконец, я покинул Гарвард и мир гарвардской клиники ради работы на фундаментально-научном отделении в моей альма-матер — медицинской школе Нью-Йоркского университета. Там мне предстояло организовать в рамках отделения физиологии небольшую исследовательскую группу, специализирующуюся на нейробиологии поведения.
В Гарварде, где я провел годы учебы в колледже и два года резидентуры и где впоследствии был младшим сотрудником, было здорово. Бостон — удобный город для жизни и для того, чтобы растить детей. Кроме того, Гарвардский университет необычайно продвинут в большинстве областей знания. Решение покинуть его бурную интеллектуальную жизнь далось мне нелегко. И все же я это сделал. Мы с Дениз переехали в Нью-Йорк в декабре 1965 года, через несколько месяцев после рождения Минуш — нашего второго и последнего ребенка.
В то время, когда я бился над этими решениями, завершились и мои визиты к психоаналитику, которого я начал посещать в Бостоне. Они особенно помогли мне в этот трудный и напряженный период. Они позволили отбросить побочные соображения и сосредоточиться на принципиальных вещах, в которых нужно было разобраться, чтобы сделать правильный выбор. Мой психоаналитик, который оказывал мне огромную поддержку, подал идею завести небольшую медицинскую практику, специализирующуюся на пациентах с каким-то одним расстройством, и принимать их раз в неделю. Но он быстро понял, что в то время я был слишком целеустремлен, чтобы успешно делать карьеру в двух разных областях.
Меня часто спрашивают, помогли ли мне сеансы психоанализа. Лично я в этом почти не сомневаюсь. Они позволили мне по-новому взглянуть на собственные поступки и поступки других и в результате сделали меня более хорошим отцом и более чутким и тонким человеком. Я стал разбираться в некоторых аспектах бессознательной мотивации и связях между своими поступками, которых я до этого не осознавал.
Что я думаю о своем решении отказаться от клинической практики? Останься я в Бостоне, рано или поздно я, возможно, последовал бы совету психоаналитика и завел небольшую практику. В 1965 году в Бостоне я по-прежнему мог без труда это сделать. Но в Нью-Йорке, где мало кто из врачей достаточно хорошо представлял себе мою врачебную компетенцию, чтобы направлять ко мне пациентов, это было намного сложнее. Кроме того, человек должен познать себя. Я добиваюсь наибольших успехов, когда могу сосредоточиться на чем-то одном. Я осознал, что исследование обучения у аплизии — это все, с чем я мог справиться на раннем этапе моей карьеры.
Работа в Нью-Йоркском университете, то есть в Нью-Йорке привлекала меня тремя вещами, которые, как стало ясно, в итоге, имели для нас принципиальное значение. Во-первых она позволила нам с Дениз жить ближе к моим родителям и к ее матери. Они старели, у них были проблемы со здоровьем, и для них было нелишним, чтобы мы жили неподалеку. Кроме того, мы хотели, чтобы и наши дети росли ближе к нашим родителям. Во-вторых, когда мы были в Париже мы с Дениз не раз проводили выходные в художественных галереях и музеях, а в Бостоне начали собирать графические работы немецких и австрийских экспрессионистов, со временем увлекаясь этим все сильнее. В середине шестидесятых в Бостоне находилось немного галерей, в то время как Нью-Йорк был художественной столицей мира. Кроме того, пока я учился в медицинской школе, я вслед за Льюисом влюбился в театр Метрополитен-опера, и жизнь в Нью-Йорке позволила нам с Дениз вернуться к этому увлечению.
Помимо этого, должность в Нью-Йоркском университете давала мне чудесную возможность снова работать вместе с Олденом Спенсером. После работы в Национальных институтах здоровья Олден стал адъюнкт-профессором в Медицинской школе Орегонского университета. Но эта работа его разочаровала, потому что преподавание отнимало слишком много времени и оттесняло исследования на второй план. Я безуспешно пытался помочь ему получить место в Гарварде. Предложенная мне должность в Нью-Йоркском университете позволяла нанять еще одного старшего нейрофизиолога, и Олден согласился переехать в Нью-Йорк.
Олден полюбил этот город. Там нашла выход любовь его и Дианы к музыке, и вскоре после переезда Диана начала учиться игре на клавесине под руководством Игоря Кипниса — одаренного клавесиниста, который, как выяснилось, был моим однокурсником по Гарварду. Олден занял лабораторию, соседнюю с моей. Хотя мы и не проводили совместных экспериментов (потому что Олден работал с кошками, а я — с аплизией), мы каждый день разговаривали о нейробиологии поведения и почти обо всем на свете — вплоть до его безвременной смерти одиннадцать лет спустя. Никто другой не повлиял на образ моего научного мышления больше, чем он.
В течение следующего года к нам присоединился Джеймс Шварц (рис. 12–1), биохимик, которого медицинская школа взяла на работу независимо от нас с Олденом. Мы с Джимми дружили и были соседями по дому во время летнего курса в Гарварде в 1951 году, а впоследствии он учился на два курса младше в медицинской школе Нью-Йоркского университета, где наша дружба возобновилась. Однако мы не поддерживали связей с тех пор, как я покинул медицинскую школу в 1956 году.
12–1. Джеймс Шварц (1932–2006), с которым я познакомился летом 1951 года, получил степень доктора медицины в Нью-Йоркском университете и степень доктора философии в Рокфеллеровском университете. Он был одним из первых исследователей биохимии аплизии и внес существенный вклад в изучение молекулярных основ обучения и памяти. (Фото из архива Эрика Канделя).
Окончив медицине кую школу, Джимми получил степень доктора философии в Рокфеллеровском университете, где изучал механизмы работы ферментов и биохимию бактерий. К тому времени, когда мы снова встретились весной 1966 года, Джимми заслужил репутацию выдающегося молодого ученого. По ходу нашего разговора о науке он сказал, что подумывал переключиться в своих исследованиях с бактерий на нервную систему. Поскольку нейроны аплизии так велики и индивидуально опознаваемы, они казались неплохим выбором для изучения их биохимической индивидуальности, то есть того, чем одна клетка отличается от другой на молекулярном уровне. Джимми начал с изучения специфических нейромедиаторов, используемых для передачи сигналов разными нейронами аплизии. Джимми, Олден и я составили ядро нового отделения нейробиологии и поведения, которое я основал в Нью-Йоркском университете.
Группа Стивена Куффлера из Гарварда очень сильно повлияла на нашу — не только тем, что они делали, но и тем, чего они не делали. Куффлер организовал первое сплоченное нейробиологическое отделение, работа которого позволила объединить электрофизиологические исследования нервной системы, биохимию и клеточную биологию. Это было необычайно сильное, интересное и влиятельное отделение — коллектив, образцовый для современной нейробиологии. Его исследования были сосредоточены на отдельной клетке и отдельном синапсе. Куффлер был согласен с мнением многих талантливых нейробиологов, что белое пятно, разделявшее клеточную биологию нейронов и поведение, было слишком обширно, чтобы его картировать и заполнить в какой-либо обозримый промежуток времени (такой как время жизни каждого из нас). В результате в гарвардскую группу в первые годы ее работы не взяли никого, кто специализировался на исследовании поведения или обучения.